Вечная любовь









Помню, как, спотыкаясь, шел по ночному лесу.
Идти приходилось на четвереньках. Пистолет выпал из руки, и я чувствовал только грязь и снег между пальцами. Поблизости виднелся слабый свет. Я прищурился, сосредоточившись на земле под ногами.
В этот момент я услышал звук.
Шуршание и треск неподалеку. Звук, казалось, удалялся.
Было невозможно сосредоточиться. Я не имел понятия, откуда доносится шум, куда он направляется и что его вызывало, но он был близко.
Пальцы коснулись твердого металлического предмета. Пистолет. Я нашел его. Поднял и вскочил на ноги. Поднявшись, я увидел, что свет исчез.
От внезапного звука выстрела я вздрогнул.
Вдалеке на доли секунды появилась вспышка света. Я прислушался. Прозвучал еще один выстрел, за которым быстро последовали еще четыре, на мгновение озарив местность пятнами света. Затем послышался еще один звук: дикий, отчаянный крик. Через мгновение он стих.
Мне было все равно на выстрелы, крики и даже зловещие звуки вокруг, я должен был уйти с холода. Я пошел в сторону крика. К месту, где был свет, который недавно погас.
Пройдя некоторое время, я оказался на краю поляны, посреди которой стояла маленькая, ветхая деревянная хижина. Строение казалось наклоненным то вправо, то влево, то приближалось, то отдалялось. Становилось трудно оставаться в сознании, но я должен был идти дальше. Как только вошел внутрь, звуки из леса прекратились, и я упал лицом вперед.
Это все, что я помню из той ночи. Это все, что я помню вообще. Я не могу вспомнить, где я был и как туда попал.
Очнулся я на холодном деревянном полу, лежа лицом вниз. Лоб болел, а мышцы были напряжены. Сев, я огляделся.
Хижина состояла из одной комнаты и была в полном беспорядке. Повсюду валялись старые книги, бумаги и разные предметы. В камине тлели угли, часть дров сгорела, а остатки были разбросаны по очагу, как будто кто-то пытался поспешно потушить огонь.
Слева от камина стоял рюкзак. Это был обычный рюкзак зелено-коричневого цвета, с кучей различных предметов, привязанных по бокам, которые были слишком большими, чтобы поместиться в основном отделении: большой рулон ткани, металлический котел и маленький топорик, висящий сзади. Я бегло осмотрел находки, после чего открыл рюкзак.
Всё его содержимое я вывалил на пол.
Там были плотно упакованные рулоны одежды, пакеты с бутылками, консервы и контейнеры. Ничто из этого не было мне нужно в данный момент; ничто из этого не говорило мне, где я нахожусь и даже кто я такой.
Осмотрев еще раз, я обнаружил небольшой карман снаружи рюкзака. Внутри лежала книга. Наконец-то какая-то информация.
Вытащив книгу, я посмотрел на твердый кожаный переплет.
“Алекс”
На ней не было ни названия, ни даты, кроме имени на обложке. Судя по снаряжению для выживания в рюкзаке, кто бы ни был этот Алекс, его ситуация, должно быть, была похожа на мою. Можно было только надеяться, что в этой книге будет полезная информация. Я открыл первую страницу.
«Выживший без имени должен быть застрелен на месте».
Это было абсурдно расплывчатым утверждением, но от него волосы на затылке встали дыбом. Мое имя было тем, что мне было наиболее непонятно. Моя жизнь и мои переживания были непонятными размытыми образами, но по крайней мере я мог распознавать эмоции. Личность моя, однако, была абсолютной загадкой.
Какова могла быть цель этого предупреждения? Возможно, человеку, который не называет своего имени, нельзя доверять.
Нет, это не могло быть так просто.
Список занимал невероятное количество страниц, и каждая запись казалась более абсурдной, чем предыдущая. В какой-то момент я перестал читать заметки и просто пытался понять, о чем они. Все пункты касались безопасности, недоверия к людям и предотвращения «заражения». Некоторые из них были основанными на здравом смысле, например, знать, где север, но другие казались гораздо более странными. Например: стричься только на улице и всегда как можно короче, чтобы избежать «заражения». Мои волосы были довольно короткими, и я задался вопросом, не было ли это правилом общеизвестным для меня в какое-то время. Но почему я не мог этого вспомнить?
Закрыв книгу, я откинулся на спинку кресла и посмотрел на кожаный переплет.
“Алекс, – подумал я. – Меня зовут Алекс.”
На самом деле все было просто: если у меня не было имени, я бы взял себе любое, пока не вспомню настоящее. Алекс. Это было имя, как и любое другое. Тогда, если бы кто-нибудь спросил, как меня зовут, я мог бы ответить, и правило было бы соблюдено. Какова бы ни была причина, по которой была написана эта строчка, я знал, что иметь имя очень важно.
– Алекс, – произнес я вслух, чтобы понять, насколько естественно это звучит. – Как тебя зовут? – спросил я, обращаясь словно к незнакомцу. – Алекс.
Я снова посмотрел на записи. Алекс — это не мое имя, а его - владельца рюкзака. Мое настоящее имя было утрачено. Было бы неплохо знать, как меня на самом деле зовут, но, в конце концов, я смог дать себе имя сам. С чего-то же нужно начинать.
Кем бы ни был настоящий Алекс, он был мертв, а я сидел здесь, роясь в его вещах и воруя его имя.
“Это уже не имеет значения.” – сказал я себе.
От внезапного звука я вздрогнул.
В дверь постучали, потом еще три раза.
Я вскочил и бросился к выходу, ища пистолет, который уронил накануне вечером. Найдя его, я обхватил рукоятку, но не успел встать, как дверь открылась.
– Как тебя зовут? – спросил голос из-за двери.
Я медленно повернулся и поднял глаза, чтобы увидеть женщину в дверном проеме. Взгляд упал на ствол большого ружья. Ее палец напрягся, когда я замялся с ответом.
– Алекс! Меня зовут Алекс.
Я заметил, что она слегка разжала руку, и ствол опустился.
– Как твое имя? – спросил я, стараясь, чтобы это прозвучало естественно.
– Анна, – ответила она. Резким шагом женщина пересекла порог и закрыла за собой дверь. – Ты рано.
Она оглядела комнату с выражением легкого отвращения, все еще держа ружье в руках, направленное в пол.
– Почему огонь погашен?
Я задумался на мгновение.
– Произошла... произошла ситуация прошлой ночью. Я был вынужден его потушить, – ответил я.
Она бросила на меня презрительный взгляд.
– Ты назвался верным именем, так что, полагаю, ты именно тот Алекс, с которым я должна встретиться. Если бы не это, ты был бы мертв, но не думай, что я не буду за тобой присматривать. Так… Нам есть о чем поговорить.
Во что я вляпался? Что мне делать? Я не знал, кто такой Алекс и почему Анна ждала встречи с ним. Но нужно было подыгрывать.
Я подошел к Анне.
– Ты уже получил пропуск в город? – спросила она.
Пришлось поставить себя на место Алекса, даже не зная, кто этот парень и где находится какой-то город.
– Нет... не получил.
– Тогда хорошо, что я здесь.
Мне нечего было ответить.
Вдруг моя рука резко дернулась. Я запаниковал и другой рукой схватил ее, чтобы удержать. Дыхание перехватило. Я не знал, что это было за движение, но, что бы это ни было, Анна и так уже была достаточно подозрительна. Поднимая глаза на нее, я ожидал вновь увидеть дуло ее ружья.
Оно по-прежнему было направлено в пол, а ее взгляд устремлен на камин. Женщина не заметила внезапного подергивания.
Этот спазм – что это было?
Анна несколько секунд смотрела перед собой.
– Мы уедем в город, как только зайдет солнце. Тебе повезло, что они решили тебя пропустить, Алекс.
Мысли снова сконцентрировались. Я постарался забыть о спазме.
Город? Какой город?
– Да, полагаю, что так.
– В последнее время меры безопасности ужесточились, и я не удивлена. Число зараженных растет, – сказала женщина.
– Не могу их винить, – ответил я, хотя понятия не имел, о чем говорю.
– И то верно, – сказала Анна, – Если один из них проникнет внутрь, все будет кончено. Рада, что ты понимаешь.
На этот раз я почувствовал, что это вновь произойдет, еще до того, как это случилось. Еще один спазм. Он полз по моей шее, словно насекомое. Я должен был от него избавиться.
Но что, если Анна это увидит? Я не знал, что это за спазм, но сомневался, что это что-то хорошее. Нельзя было позволить ей это увидеть.
– Сложу вещи в рюкзак, – сказал я, стараясь выглядеть максимально непринужденно.
– Давай.
Как только я отошел, резко покрутил головой из стороны в сторону. За резким движением последовало странное покалывание в горле. К счастью, Анна этого не заметила.
Прежде чем начать собирать вещи в рюкзак, я поискал дневник. И найдя его, сразу же открыл страницу, которую читал в последний раз.
Как будто в ответ на мои сомнения, первое же предложение на этой странице гласило:
«Любой, кто делает необъяснимые резкие движения, должен быть застрелен на месте».
Мне стало дурно. Дневник... он был о таких людях, как я, и чем больше я его читал, тем очевиднее становился этот факт.
«Амнезия – верный признак заражения», – гласила последняя фраза на этой странице.
Согласно этому дневнику, я был врагом. Но почему? Почему я был опасен? В книге не было ничего, что могло бы это объяснить.
Закончив собирать рюкзак, я встал и подошел к Анне.
– Готов, Алекс?
– Да.
– Убеждена, что ты не один из них, поэтому думаю, что мы готовы отправляться. Я дам тебе пропуск в город, но сначала ты должен мне кое-что пообещать.
– Конечно.
– Если почувствуешь какие-либо симптомы, и я имею в виду вообще любые, застрелись, прежде чем зайти в город.
Всё моё тело напряглось.
– Алекс, ты должен понять, что произойдет, если один из них проникнет внутрь. Город - единственное место, которое у нас осталось. Если он падет, в мире не останется ни одного места, где можно было бы укрыться. Поэтому дай мне слово.
Я не хотел умирать. Наверняка был другой выход… Должен был быть.
– Алекс? Ты меня слышишь?
Нет… Я не сдался бы. Я не мог умереть, пока мое прошлое было лишь смутным воспоминанием. На мой взгляд, моя жизнь только началась. Почему она должна была начаться с этого ужасного кошмара?
Еще до того, как я успел что-то сказать, раздался какой-то шум снаружи хижины.
Внезапный вдох, как будто кто-то всплыл на поверхность после слишком долгого пребывания под водой.
Анна выбежала на улицу. Вслед за ней поспешил и я.
Мы обошли хижину, пока не дошли до стены, откуда доносился звук.
Там, прислонившись к стене, сидел мужчина, покрытый кровью и снегом, с винтовкой на коленях. Его раны были тяжелыми и беспорядочными. Глаза широко раскрыты, а лицо мертвенно-бледное. Кажется он был перепуган.
– Какого х... – прошептала Анна.
Мужчина задыхался.
Осознание ударило меня, как поезд.
Выстрелы, крик.
Он был жив.
– Алекс, ты знаешь, кто это? Ты знаешь, что произошло? – Анна повернулась ко мне.
Мужчина посмотрел на нее, затем медленно повернулся и посмотрел на меня.
– Я… я не знаю. Он, должно быть, оказался здесь до моего прихода.
Мужчина не отрывал от меня взгляда, в его глазах было что-то еще. Что-то неопровержимое. Гнев. Ведь он знал.
Это был Алекс. Настоящий Алекс. Если он раскроет эту тайну, для меня все будет кончено.
Мужчина открыл рот.
– Нет… – прохрипел он. – Я…
– Он один из них! – крикнул я, перебив слова мужчины, прежде чем он успел раскрыть тайну. Я даже не знал, кто они такие, просто должен был что-то сказать, что угодно.
Раненый мужчина ничего не ответил. Он просто смотрел на меня теми же молчаливыми, осуждающими глазами. В его взгляде было нечто грустное.
Я видел, как он напряг руку, обхватившую винтовку на коленях.
Раздался оглушительный грохот. Выстрел застал врасплох, и мне потребовалось некоторое время, чтобы прийти в себя.
Когда я оглянулся, стена за спиной мужчины была покрыта свежей кровью.
– Черт, зачем он потянулся за винтовкой? – сказала Анна. Из ствола ее ружья валил дым. – Но, пожалуй, ты был прав. Так что, он все равно был обречен.
Желудок скрутило. Это была моя вина. Настоящий Алекс был мертв, а я был здесь с его именем и знанием того, что, если бы он раскрыл, кто он такой, Анна прострелила бы мне грудь.
“По крайней мере, настоящий Алекс мертв, и секрет ушел вместе с ним.” - подумал я, но ошибался.
Мужчина все еще дышал.
Его живот был разорван, но он все еще дышал.
Мужчина открыл рот.
– Нет... Это я... Настоящий Алекс…
Коротко, едва слышно, но все же уличающе.
Наступила ужасная тишина.
Выхода из этой ситуации не было.
– Ты ублюдок! – закричала Анна.
Как только я увидел ствол ружья, направленный в мою сторону, то отскочил в сторону. Раздался выстрел, и вокруг разлетелись осколки.
Я бросился за угол хижины и побежал к двери. Нужно было добраться до пистолета.
Из-за меня Алекс получил пулю в живот, и теперь Анна собиралась сделать то же самое со мной. Ситуация была ужасной, но у меня не было времени сомневаться в своем решении. Я забежал в дверь, как раз когда услышал еще один выстрел. Стекло разлетелось по всей хижине.
Бросившись к столу, где лежал пистолет, я схватил его и упал на пол.
Анна ворвалась в дверь и выстрелила, но я уже лежал, а она целилась слишком высоко.
Когда я нажал на курок, ничего не произошло.
Хотя пистолет был мой, я не помнил, как им пользоваться.
Анна прицелилась заново. Ружье щелкнуло, но ничего не произошло. Патроны закончились.
Я нажал на кнопку сбоку пистолета. Палец был так напряжен, что оружие выстрелило сразу и неожиданно. В ушах зазвенело, а я отвернулся от вспышки. Прозвучали еще три выстрела, но я не поднял головы, чтобы посмотреть, куда они попали.
Когда дым от пистолета рассеялся, я поднял голову.
Дверь была широко открыта, а Анны не было.
Вскочив на ноги, я подкрался к двери, но, еще не дойдя до выхода, я увидел ее.
Анна лежала на снегу снаружи. На меня был направлен ее дробовик. Он щелкал снова и снова.
Кровь текла по губам женщины.
Посмотрев на меня несколько секунд, она бросила дробовик и прижала руки к шее. Похоже, только один из моих выстрелов попал в цель.
Кровь хлестала между ее пальцами.
Я пошатнулся и упал на пол. Это было невыносимо. Что я наделал? Я даже не понимал, что происходит, чем я все это заслужил. Мои действия были инстинктивными, я совершенно не собирался никого убивать.
“У меня не было выбора.” - крутил в голове я как мантру.
Я пишу это сейчас в том чертовом дневнике – том, который предупреждает о таких людях, как я.
Но, может быть, я и вправду плохой парень? В конце концов, я ответственен за трупы снаружи. Но какой у меня был выбор? Мне не хотелось умирать.
При себе у Анны была карта и, что еще важнее, пропуск. На нем написано, что он дает доступ к городским воротам.
Судороги усилились, теперь их почти невозможно контролировать. И во мне растет какой-то голод, хотя я не знаю, что это такое и к чему он ведет. Может быть, это та инфекция, о которой говорилось в книге?
Может быть, в городе мне смогут помочь.
~
Телеграм-канал чтобы не пропустить новости проекта
Хотите больше переводов? Тогда вам сюда =)
Перевела Юлия Березина специально для Midnight Penguin.
Использование материала в любых целях допускается только с выраженного согласия команды Midnight Penguin. Ссылка на источник и кредитсы обязательны.
Метро встретило Артёма не холодом и не запахом, а отсутствием — той самой привычной грязи, без которой подземка кажется неправдоподобной. Обычно здесь есть влажная кислинка, металлический привкус, невидимая пыль, что цепляется к языку, если вдохнуть глубже. Здесь же воздух был ровный, нейтральный, как в помещении после ремонта, где забыли оставить следы жизни. Это отсутствие било по нервам сильнее ржавчины и плесени: в нормальном мире пустота — исключение, а здесь она была нормой, как будто человеческое убрали специально, чтобы ничто не мешало месту выглядеть «правильно».
— Мне это не нравится, — сказал Артём.
Голос вернулся не так, как должен был: слова будто прошли сквозь стены и только потом догнали его, с лёгкой задержкой, как уведомление, которое уже прочитали за тебя.
Дима шёл рядом, на полшага впереди, с той напряжённой уверенностью человека, который верит, что у любой системы есть вход и выход, у любого механизма — питание, а у любой аномалии — настройка. Флешку он держал так, словно это был не кусок пластика, а ключ. Иногда он улыбался — коротко, непроизвольно, как у людей, у которых лицо живёт по инерции, даже когда внутри всё стянуто в узел.
— Тут стерильно, — пробормотал он. — А стерильность бывает там, где кто-то следит.
Артём хотел отшутиться — он почти чувствовал, как внутри ищется фраза, чтобы сбросить напряжение, вернуть контроль хотя бы через иронию, — но здесь шутка прозвучала бы слишком громко. Он просто кивнул и сжал в кармане жетон. Металл был холодным, честным. Эта короткая, резкая боль в пальцах была лучше любых доказательств: если боль настоящая, значит, ты ещё не полностью декорация.
Станция, к которой их вывел тоннель, выглядела так, будто её строили по памяти. Колонны, лавки, табло, схема линий — всё вроде бы на месте. Но стоило задержать взгляд, и начинали проступать несостыковки — не кричащие, а изматывающие, от которых мозг устаёт, потому что вынужден постоянно «чинить» картину мира, не признавая поломку.
Линия безопасности была слишком ровной. Плитка — без единого скола. Поручни — без отпечатков. Табло светилось, но вместо расписания на нём висело одно слово, и Артёма неприятно кольнуло: слово было слишком человеческим, чтобы быть технической надписью.
ОЖИДАНИЕ.
— Ну конечно, — тихо сказал он. — Статус по умолчанию.
Дима подошёл ближе, наклонился к табло, как к экрану.
— Это и есть статус, — ответил он уверенно. — Не сообщение. Состояние.
На секунду Артём даже поверил: да, состояние, как в системе мониторинга. И от этой мысли стало только хуже. В нормальной системе статус — это «подключено», «ошибка», «загрузка». А «ожидание» — это то, что назначают не машине, а человеку.
Они прошли вдоль платформы и увидели пост: стол, монитор, системный блок, аккуратно уложенные провода, уходящие в стену. Всё чисто, как в витрине. Ни пыли, ни стаканов, ни бумажек — никакого человеческого беспорядка. Техника стояла не для работы, а для демонстрации: форма без следов использования.
Дима ускорился.
— Видишь? — сказал он, и в голосе мелькнула почти радость. — Тут есть интерфейс.
Он сел, нажал кнопку. Экран загорелся сразу — без загрузки, без логотипа, будто система не включалась, а просто решила показать себя. Чёрный фон, таймкод в углу, изображение с камеры.
— Это запись? — спросил Артём.
— Не совсем, — Дима нахмурился. — Скорее… архив. Но активный.
Слово легло точно. Вся станция действительно была архивом: чистота, порядок, ощущение, что здесь не живут, а хранят.
Дима вставил флешку. Экран мигнул, таймкод перескочил, и пошло видео — слишком знакомое.
Коридор института. Лампы. Стены, которые «дышат». Они сами — снятые под углом, который никто из них не выбирал. Они шли, как будто их ждали заранее. От этого под ложечкой стало пусто: если тебя можно снимать так, значит, тебя можно и поставить в кадр.
— Можно промотать? — спросил Артём.
— Есть таймлайн, — Дима кивнул, с явным облегчением.
Он потянул бегунок. Кадр сменился.
Вход в метро. Зелёный свет. Объявление про дистанцию. Потом — Лера и Сергей.
Артём наклонился к экрану, почти инстинктивно.
Лера шла рядом с Сергеем, ближе, чем идут случайные знакомые: общая тревога сближает быстрее слов. Сергей держался так, как держатся люди в форме даже без формы — собранно, оценивающе. Они подошли к дверям, и Артём неожиданно почувствовал облегчение: они тоже здесь. Значит, это не одиночный кошмар.
— Это они.
— Да, — ответил Дима, не отрывая взгляда от таймкода. — И это… слишком близко.
— К чему? — Артём обернулся.
Дима сглотнул.
— К нам. Как будто это не прошлое, а сборка. Монтаж под текущий момент.
«Невозможно» здесь не работало. Артём это понял сразу.
— Я их встречу, — сказал он резко. — Если они идут сюда, нельзя, чтобы они вышли прямо к этому.
Дима поднял голову. В его взгляде был страх — не за Артёма, а за себя.
— Ты уверен?
— Нет, — честно ответил Артём. — Но сидеть здесь хуже.
— Я… разберусь, — сказал Дима слишком быстро. — Только…
— Не залипай, — перебил Артём.
— Я не залипаю, — ответил Дима автоматически. И это прозвучало тревожно.
Артём пошёл вдоль платформы к входу. По пути заметил лавку — на ней аккуратно лежала фуражка. Слишком чистая. Слово «контролёр» всплыло само, как забытый тег.
У входа воздух был чуть влажнее, почти привычный. И шаги — настоящие, человеческие. Из тоннеля вышли Лера и Сергей.
Лера узнала его первой.
— Артём?..
— Я, — кивнул он. — Вы целы?
Сергей кивнул, оценивающе глядя на него.
— Ты откуда здесь?
— Потом, — сказал Артём. — Тут Дима. И… — он махнул в сторону поста. — Мы нашли кое-что.
Лера взглянула на табло. ОЖИДАНИЕ. Губы дёрнулись, но она промолчала.
— Нас сюда вели, — сказал Сергей. — Карта. Узел. Объявления. Это всё не случайно.
— Здесь вообще ничего не случайно, — ответил Артём.
И в этот момент все услышали гул.
Он не был похож на обычный поезд. Сначала воздух стал плотнее, как перед грозой. Потом — низкий, телесный звук, будто что-то большое делало вдох.
— Это поезд? — спросила Лера.
— Или его имитация, — ответил Сергей.
Со стороны поста раздался сухой щелчок. Артём обернулся: Дима сидел у экрана, не шевелясь.
— Дима! — крикнул он.
Имя ударило по станции и вернулось искажённым.
Дима поднял голову. На лице мелькнула та самая «правильная» улыбка — и исчезла.
— Я тут.
— Отойди от экрана.
— Сейчас, — сказал Дима и снова уткнулся в монитор.
Артём подошёл ближе. На экране — их маршрут, но уже не как события, а как схема. Метки. Узлы. Логи.
— Это протокол, — сказал он.
— Да, — кивнул Дима. — Не запись. Фиксация.
— Нас тут сохраняют, — тихо сказала Лера.
Гул усилился. В тоннеле появился свет — белёсый, не от фар, а как подсветка изнутри.
— Он идёт, — сказала Лера.
— Выключай, — жёстко сказал Артём.
Дима нажал кнопку. Экран не погас. Только мигнул — и показал другой кадр.
Человек за столом ест суп и улыбается в камеру. Спокойно. Буднично. Слишком нормально.
— Нет… — выдохнул Дима.
— Это из твоего, — тихо сказал Артём.
Человек в кадре поднял взгляд чуть выше, словно смотрел не в объектив, а в того, кто стоит перед монитором.
Артём схватил Диму за плечо.
— Смотри на меня.
Дима моргнул. Не сразу оторвался.
— Это для него, — сказала Лера. — Не для нас.
Сергей выругался.
Из пространства прозвучало:
— Сохраняйте… дистанцию…
— Отходим! — скомандовал Артём.
Они отступили от стола, и Дима будто вдохнул впервые.
— Он знает, куда давить, — прошептал он. — Экран.
Свет в тоннеле стал ярче. Поезд подошёл. Белёсый, слишком чистый.
— Он не «откуда», — сказала Лера. — Он «зачем».
Поезд остановился. Двери открылись беззвучно. В окнах — лица. Спокойные. Улыбающиеся.
И из вагона вышла Анна.
Живая. Спокойная. Настоящая — и от этого пугающая.
— Анна! — сказал Артём.
Она посмотрела на него. Усталость. Собранность. Живой взгляд.
— Это узел, — сказала она. — Здесь всё сходится.
— Как выйти? — спросил Артём.
— Здесь не выходят, — ответила Анна. — Здесь не остаются.
Монитор щёлкнул снова. Дима дёрнулся.
Анна резко взяла его за запястье.
— Больно, когда улыбаешься?
— Да, — выдохнул он.
— Держись за боль. Она настоящая.
Двери поезда начали закрываться.
— Он уедет, когда решит, — сказала Анна.
Поезд ушёл. Станция опустела.
ОЖИДАНИЕ.
14:12.
— Теперь нельзя стоять, — сказал Артём. — Идём.
— Куда? — спросила Лера.
— Вглубь. И без экранов.
Анна кивнула.
— Вместе — сложнее переписать.
Они пошли в тоннель. Гул системы стих, но тишина не успокаивала — она просто ждала новой формы.
И в глубине тоннеля что-то тоже ждало.
Продолжение следует...
Он не помнил, когда смена должна была закончиться, и в первый момент это даже не казалось проблемой, потому что метро никогда не любило большие слова вроде «конец» и «начало»: здесь важнее были интервалы — промежутки между поездами, короткие окна, в которые успеваешь сделать замечание, проверить жетон, разрулить толчок у дверей, вытащить пьяного из-под турникета, успокоить женщину, потерявшую ребёнка, и вернуть себе ощущение, что мир ещё подчиняется простому порядку — подошёл, показал, пропустил. На поверхности люди живут от даты до даты, от зарплаты до зарплаты, от дня рождения до похорон, а под землёй жизнь делится иначе: на «прибыло» и «ушло», на «открыто» и «закрыто», на «проходите» и «не задерживайтесь».
Он стоял на платформе в форме старого образца, которую давно перестал ощущать как одежду; она была частью тела так же, как привычка держать плечи ровно и смотреть не на лица, а на потоки — не на отдельного человека, а на рисунок движения. У формы был запах — не фабричный, а человеческий, впитавший годы дежурств: металлический привкус монет, влажную пыль тоннелей, дешёвый табак у выхода, растворимый кофе из стаканчика, постоянно смешанный с запахом горячей резины и тормозных колодок. Запах не раздражал — наоборот, был чем-то вроде подписи: пока запах есть, значит, есть и работа, а пока есть работа, значит, мир не окончательно сошёл с рельс.
Свет на станции горел ровно, почти ласково — и от этого казался подозрительным. Метро редко позволяет себе ласку, оно любит деловитость: лампы жужжат, где-то мерцает одна-две, под потолком дрожит табло, и ты, проходя по платформе, не замечаешь этого, потому что привык. Здесь же свет был слишком чистым, будто его вымыли и отполировали вместе со стенами, будто кто-то хотел доказать, что всё нормально; и от этой старательной нормальности у него внутри поднималось неприятное чувство, не похожее на страх — скорее раздражение: когда порядок делают слишком идеальным, это обычно означает, что он больше не человеческий.
Платформа была почти пустая. Не «пустая ночью», когда последние пассажиры зевают и не смотрят друг на друга, не «пустая между поездами», когда воздух на секунду выдыхает, а просто пустая, как макет. Скамейки стояли, урны были на месте, информационные таблички висели ровно, но на полу не было следов — ни грязных отпечатков подошв, ни жевательной резинки, ни тех мелких разводов от мокрых ботинок, которые остаются всегда, даже если уборщица недавно прошла шваброй. Чистота без следов — это не уборка, это отсутствие жизни, и он ловил себя на том, что несколько раз бессмысленно смотрит под ноги, словно пытается найти доказательство, что здесь до него кто-то ходил.
Часы под потолком показывали 14:12.
Он поднял глаза на циферблат автоматически — как делал тысячу раз за смену, не для себя, а чтобы сверить внутренний ритм с внешним: через сколько минут будет следующий поезд, успеет ли женщина с коляской, стоит ли кого-то подгонять или можно дать людям выдохнуть. Секундная стрелка не двигалась.
Сначала он решил, что просто моргнул неудачно, и посмотрел снова, задержав взгляд дольше. Секундная стояла. Минутная — тоже. Часы не спешили, не отставали, не «застревали», как у старых механизмов. Они стояли так, словно время здесь не требовалось — словно циферблат был декорацией, а не прибором.
Он нахмурился, подошёл ближе, хотя ближе — слово условное, когда часы висят высоко и ты всё равно смотришь на них снизу вверх, как на власть. На стекле виднелись отпечатки ладоней — бледные, почти стёртые, но настоящие. Отпечатки не были жирными, не были размазанными; они выглядели так, будто кто-то долго стоял здесь и держал ладони на стекле ровно и спокойно, словно пытался не разбить, а удержать.
Он машинально протёр стекло рукавом. Отпечатки не исчезли.
— Странно, — сказал он вслух.
Собственный голос прозвучал здесь неправильно. Не громче и не тише — одиноко. В обычном метро голос тонет в гуле и возвращается к тебе привычным эхом; здесь эхо пришло с задержкой и со смещением, будто слово повторили не его голосом. По коже прошла короткая волна мурашек, как от сквозняка, которого нет.
Он выдохнул и отступил. Вещи ведут себя странно — бывает: проводка, механизм, уборка, диспетчер. Всё это объяснимо, всё это исправляется, если не сразу, то в ближайшие часы. Он всю жизнь работал внутри объяснимого, и даже когда реальность начала давать трещины, цеплялся за привычку: если есть сбой — значит, есть причина; если есть причина — значит, есть инструкция. Он умел превращать хаос в чек-лист, и это было его талантом и его защитой.
Он прошёл вдоль платформы, взглядом отмечая то, что обычно отмечал автоматически: линия безопасности, край плитки, поручни, отсутствие подозрительных предметов. На одной лавке лежала газета. Он поднял её, пролистал. Заголовки держались, а дальше текст распадался: буквы теряли смысл, слова превращались в наборы знаков, предложения обрывались на середине, как разговор, который оборвали на полуслове. Он перелистнул ещё раз не потому, что хотел дочитать — ему было важно проверить, повторяется ли это везде или только на одной странице. Повторялось.
Он сложил газету и положил обратно аккуратно, так, как кладут вещь на место, даже если она уже сломана: привычка к порядку сильнее раздражения. Выкинуть газету в урну ему даже не пришло в голову. Не потому что жалко — потому что газета здесь была «на месте», как часть декорации, и убрать её означало бы признать, что он имеет право менять обстановку. А он впервые почувствовал: право менять у него забрали — не грубо, не силой, а тем, что место стало слишком уверенным в себе.
Он не испугался. Испуг — когда видишь угрозу. Здесь угрозы не было. Здесь было ощущение, что платформа существует сама по себе и ему, как человеку, оставили роль, но не оставили свободу. Это чувство было неприятным, но знакомым: оно напоминало службу в молодости, когда приказ выполняешь не потому что понимаешь, а потому что «так надо», и смысл перестаёт быть личным.
Он снова прошёлся, потом ещё раз — и поймал себя на повторе. Маршрут был одинаковый: от одного края платформы до другого, взгляд на часы, взгляд в тоннель, взгляд на табло, шаг назад. Он делал так и раньше, в тихие дни, когда пассажиров мало, но раньше это было ожидание следующего события. Сейчас он почувствовал: ожидание стало событием.
Табло светилось ровно. На нём было одно слово: ОЖИДАНИЕ.
Он видел его уже несколько раз, но мозг отказывался принимать это всерьёз: табло должно показывать «Поезд прибывает», «Осторожно, двери закрываются», название станции. Одно слово, да ещё такое, выглядело как чужой юмор. Он подошёл ближе и заметил: буквы дрожат совсем чуть-чуть, но не по-технически — не «мигают», а как будто сдвигаются, как мышцы под кожей. Он моргнул, и на долю секунды слово распалось на набор знаков — и тут же вернулось обратно, будто место проверило, заметит ли он.
Он заметил.
И сделал вид, что не заметил — потому что в его профессии иногда важнее не то, что ты видишь, а то, что ты признаёшь «официально существующим». Если начать признавать всё, сломаешься.
Он хотел уйти в служебное помещение — и не мог вспомнить, где оно. Это было самым неприятным. Он точно знал: на каждой станции есть дверь, куда пассажирам нельзя, где сидят дежурные, где аптечка, где щиток. Он прошёл вдоль стены, искал знакомые таблички — и не находил. Двери были. Серые металлические, с ручками. Но на них не было ни надписей, ни номеров — и главное: они не будили в памяти «карту». Он мог дёрнуть каждую, проверить, но внутренний механизм, который обычно говорит «эта дверь ведёт туда», молчал.
Он попробовал одну. Дверь не открылась. Не заперта — просто не открылась, как будто была нарисована. Он приложил ладонь — металл оказался холодным, но холод был не металлический; он был чужой, как поверхность, которая не отдаёт тепло. Он отдёрнул руку и почувствовал желание протереть ладонь о брюки, будто прикоснулся к чему-то липкому, хотя липкости не было.
Он снова посмотрел в тоннель. Темнота там была плотной, но привычной. Он ждал света фар, грохота, гула — ждал, что придёт поезд и всё станет нормальным: звук, движение, люди, человеческие раздражения. Метро оживает, когда приходит поезд. Пока нет поезда — это просто шахта.
И тогда он вспомнил женщину.
Он не знал её имени, но имя почему-то возникло само — Анна — как подсказка, произнесённая не голосом, а мыслью; и от этой подсказки в груди неприятно кольнуло. Женщина пришла на платформу без суеты, без той характерной растерянности, которую он видел у людей на незнакомых станциях. Она не спрашивала, куда идти. Она шла так, будто уже выбрала направление, и это выбивало его из привычного контроля: люди в метро всегда немного сомневаются, даже уверенные. Они сверяются. Оглядываются. Она — нет.
Он подошёл к ней тогда, как подходил ко всем: не грубо и не мягко — выполняя роль. Слова вылетели стандартные, отточенные, как чеканка:
— Вы задержались.
— Не всем дальше.
— Вы знаете, куда идёте?
Он произнёс их — и только потом почувствовал странность. Он всегда говорил конкретнее: «Не стойте у края», «Пожалуйста, пройдите дальше», «Билет предъявите». Здесь слова звучали так, будто он был не человеком, а текстом на табло. И хуже: они прозвучали так, будто он сам в них верил, хотя не мог объяснить, почему.
Анна смотрела на него спокойно — но не как на сотрудника. Она смотрела так, будто видела за формой человека. Этот взгляд был не просьбой и не вызовом. Он был признанием: я вижу, что ты тоже здесь не по своей воле.
Она сказала:
— Я ищу человека.
Не спросила. Не оправдалась. Не объяснила. Сказала так, как говорят правду, когда устали спорить с чужой логикой.
И он… кивнул. Он кивнул не потому, что хотел помочь, а потому что спорить с таким тоном было бессмысленно. И показал направление. Показал лестницу, которую до этого не замечал. Лестница будто всегда была, но стала видимой только тогда, когда он решил, что она должна быть.
Анна ушла. Пришёл поезд или не пришёл — он не мог вспомнить. Он помнил только её уход и ощущение, возникшее после, будто в нём что-то сдвинулось и стало необратимым.
Он сел на лавку, как садятся люди, внезапно понявшие, что устали не телом — смыслом. Лавка была холодной, но терпимой. Он положил трость рядом — и только потом осознал, что трость сама по себе странная деталь. Он не помнил, когда начал носить трость. Нога не болела. Он не был калекой. Трость появилась как будто сама — и при этом ощущалась правильной: без неё он чувствовал себя «не на месте», как без формы.
Он посмотрел на свои руки. Руки были обычные: сухая кожа, мелкие трещины, коротко подстриженные ногти, след старого пореза на костяшке. Руки работника. Руки, которыми держат билет, рацию, поручень, пачку документов. И он вдруг понял, что давно ничего не держал, кроме трости и края формы. Он не проверял жетоны. Не спорил с пассажирами. Не ловил людей за рукав у турникетов. Он просто ходил и смотрел.
Он попытался вспомнить последнюю смену до. До чего — не мог сформулировать. До того, как станция стала пустой? До того, как часы остановились? До того, как табло стало говорить одним словом? В памяти была каша из смен, лиц и голосов, но стоило вытащить конкретный день — и оставались только общие ощущения: ранний подъём, лестница вниз, запах железа. Никаких дат. Никакого «домой». Никакого «выходного».
Дом. Он попытался представить квартиру и понял, что не помнит, какой ключ у него от двери — круглый или плоский. Он помнил, что ключ был, но не помнил форму. Он помнил чашки, но не помнил, из какой пил. Он помнил женщину — силуэт, голос, — но имя расплывалось, как текст в газете. Это было хуже страха: это было стирание.
Он поднял голову и посмотрел на табло.
ОЖИДАНИЕ.
Слово вдруг стало не надписью, а описанием его состояния. Он ждал не поезд и не человека. Он ждал, потому что это стало его функцией.
В тоннеле появился свет.
Не было привычного нарастающего гула, не было вибрации в зубах. Свет появился тихо, словно включили лампу в темноте. Потом проявились окна. В окнах — лица.
Лица были спокойные. Не испуганные, не злые, не мёртвые. Просто спокойные. И улыбались. Не широко, не клоунски — правильно, как улыбаются люди в рекламе. От этой правильности у него внутри всё сжалось.
Поезд остановился без звука.
Двери раскрылись. Внутри — чистота, такая же слишком чистая, как на платформе: сиденья целые, поручни блестят, пол без мусора. И ни одного настоящего пассажира. Только лица в окнах, прижатые к стеклу изнутри, будто кому-то важно смотреть наружу.
Он сделал шаг назад. Не потому что боялся, что поезд его схватит. Он боялся другого: что если сделает шаг вперёд, то не сможет вернуться. Не телом — смыслом.
Он стоял у края платформы и вдруг понял: в его голове нет вопроса «куда ведёт этот поезд». Вопрос был другой: для чего.
Ответ пришёл не словами — ощущением: поезд нужен не чтобы перемещать. Он нужен, чтобы фиксировать. Переводить состояние в роль. Доводить до совпадения.
Он вспомнил Анну — как она уходила. Как она не совпадала. Как была человеком среди слишком правильных декораций. И понял: её уход был не движением. Это был отказ принять предложенную роль. Она не была пассажиром. Она была выбором.
А он… он давно не выбирал. Он исполнял.
Двери поезда закрылись. Состав ушёл тихо, как мысль, которую ты не успел поймать. Свет в тоннеле исчез, платформа снова стала пустой. Часы всё так же показывали 14:12.
Он встал, взял трость и пошёл вдоль платформы.
И по мере движения начал замечать мелкое, от чего раньше отворачивался мозг. Под лавкой лежал жетон — старый, потёртый. Он поднял его. На жетоне не было названия. Было кольцо царапин — будто кто-то долго крутил его в пальцах, пока не стёр всё лишнее. Он положил жетон обратно, потому что понял: это не его. Это чей-то якорь, оставленный здесь как метка «я был».
На стене, на уровне глаз, тянулись тонкие царапины — ряд за рядом, как отсчёт. Кто-то стоял здесь и считал не минуты, а попытки не потерять себя. Он провёл пальцем по одной. Царапина была свежая. Ногтем. Человеческим.
Ему захотелось спросить: «Кто ты?» — но спрашивать было не у кого. Платформа была пустая. И тогда он услышал тихий звук, будто где-то далеко ногтём провели по стеклу.
Он остановился.
Звук повторился — ближе. Не громче, а ближе, как будто пространство сокращало дистанцию.
Он повернул голову: никого. Но в отражении стеклянного щита со схемой эвакуации прошла тень — тонкая, высокая — и исчезла. Он моргнул и понял: тени на этой платформе ведут себя неправильно. Они то появлялись, то исчезали — и иногда двигались не в ту сторону, куда должен двигаться свет.
Он сделал вид, что не заметил. В его профессии способность «не заметить» иногда спасает больше, чем способность «заметить».
Он подошёл к табло.
ОЖИДАНИЕ.
Слово дрогнуло, и на секунду под ним появилась тонкая строка — как второстепенное объявление, которое обычно никто не читает: «СОХРАНЯЙТЕ ДИСТАНЦИЮ». Строка исчезла, как только он попытался сфокусироваться.
Он усмехнулся — коротко, без радости.
Дистанцию от кого? От края? От поезда? От людей? Или от самого себя? Дистанцию сохраняют, когда есть опасность столкновения. Здесь столкновение было не телесным. Здесь сталкивались состояния.
Он подошёл к краю платформы и заглянул в тоннель. Там было темно, но темнота не была пустой. Ему казалось, что в глубине кто-то стоит и смотрит. Не человек — присутствие. Оно не приближалось, потому что не торопилось. Оно знало: время здесь всё равно стоит.
Пальцы сжали трость крепче. Через неё он чувствовал пол. Если отпустить — пол станет неуверенным. Он не хотел проверять.
Он вспомнил, как в молодости устроился в метро. Тогда это была стабильность: зарплата, форма, льготы. Он помнил первый выход на платформу, вибрацию от подходящего состава, объявления «Осторожно, двери закрываются». Тогда он улыбнулся по-человечески — потому что почувствовал себя частью большого механизма, который работает. Механизм был честным: он не требовал любить, он требовал выполнять.
И теперь он понял, что попал в механизм другой природы. Механизм, который не обслуживает людей — обслуживает себя. А он, со своей привычкой выполнять, оказался идеальным элементом.
Он снова сел и попытался вспомнить, сколько времени здесь. Сколько поездов прошло. Сколько людей. Сколько… Он не мог. Память превратилась в повтор: пустая платформа, слово на табло, неподвижные часы, поезд с улыбками, женщина, которая не совпала. Всё остальное было размыто, как текст в газете.
Он понял, что его «я» держится на двух вещах: на воспоминании о работе и на привычке говорить. Пока он помнит, что он контролёр, и пока он говорит — он существует как человек.
И тут он услышал шаги.
Шаги были тихие, но реальные: не эхо, не шорох. Он поднялся, выпрямил плечи, поправил форму — движение автоматическое, почти ритуальное. В конце платформы показался силуэт. Человек шёл медленно, будто не хотел спешить. Лица не видно. Походка осторожная.
Внутри поднялось облегчение — настоящее, человеческое. Не потому что пришла помощь, а потому что пришёл свидетель. Если другой человек видит эту станцию, значит, она существует не только у него в голове. Значит, он не один со своим повтором.
Он сделал шаг навстречу и уже открыл рот, чтобы сказать привычное, но слова не вышли. В горле возникло сухое ощущение, будто дыхание перекрыли не силой — вниманием. Он почувствовал: если скажет «не те слова», нарушит порядок. А нарушать порядок он не умел.
Силуэт остановился — и он понял, что это не человек. Это была фигура без лица, как манекен. И улыбка на ней была слишком правильная.
Он отступил. Фигура не двинулась. Она просто стояла и смотрела.
Он моргнул — и фигура исчезла, будто её вырезали из кадра.
Облегчение сменилось усталостью. Его нервная система, привыкшая к реальным угрозам — толпе, драке, падению на рельсы, — здесь тратила силы на то, что нельзя ни задержать, ни вывести, ни записать в журнал. Это и было самое страшное: отсутствие протокола.
Он снова подумал о лестнице, которую показывал Анне. Подошёл к месту, где она должна была быть. Там была стена. Чистая. Без шва. Без двери.
Он приложил ладонь. Стена была холодной и гладкой, будто только что окрашена. И ему показалось — на долю секунды — что под ладонью что-то шевельнулось, как мышца. Он отдёрнул руку, и отвращение подкатило к горлу: не страх, а физическое неприятие того, что мир вокруг — не декорация, а материал, который реагирует.
Он сел снова и понял: дальше будет только одно. Либо он станет частью места, либо разрушится как человек. Осознание было сухим, без пафоса — как диагноз.
Он попытался вспомнить своё имя.
Имя было рядом, короткое, когда-то произнесённое дома и на работе. Но оно не приходило. Он открыл рот и сказал первое, что смог вытолкнуть из памяти:
— Сергей.
Слово не цеплялось ни за что. За ним не стояло лица, голосов, истории. Он понял: имя здесь не удержится. Здесь удерживаются роли.
Он поднялся и снова прошёлся по платформе. В какой-то момент заметил, что шаги не дают звука. Ботинки были на месте, подошвы касались пола — но звука не было. Он сделал шаг — тишина. Второй — тишина.
Он ударил тростью по полу. Звук был. Сухой, короткий.
И он понял: место оставило звук только трости. Только символу. Остальное — лишнее.
Страх поднялся впервые по-настоящему: не смерти и не боли — того, что его редактируют. Убирают детали. Оставляют функцию.
Он почувствовал, как рот сам собой пытается сложиться в лёгкую «правильную» улыбку. Он сжал челюсть, заставил лицо вернуться в нейтральное. Лицо подчинилось — но с задержкой, на секунду позже, чем должно. Он понял: даже мимика теперь не полностью его.
Он посмотрел в стекло щита со схемой эвакуации. Отражение было его: форма, трость, лицо. Но улыбка в отражении появилась на мгновение раньше, чем на его настоящем лице, и исчезла чуть позже. Он моргнул — и всё стало нормально. Но тело запомнило несостыковку раньше разума.
Слишком долго смотреть нельзя — он понял это не умом, а кожей: внимательный взгляд здесь становится действием, а действие — согласием.
В тоннеле снова появился свет. Поезд приближался.
Он не хотел смотреть — и посмотрел. В окнах лица. Улыбки. Слишком правильные.
Поезд остановился. Двери открылись.
Он сделал шаг назад. Потом ещё. И вдруг понял: он не должен уходить. Не потому что поезд опасен, а потому что место ждёт, что он останется. Оставание — его роль.
Двери закрылись. Поезд ушёл.
Он остался.
Платформа снова стала пустой. Часы всё так же показывали 14:12.
Мысли начали становиться короче. Не от усталости — от того, что длинные мысли здесь не нужны. Длинные мысли — человеческие. Месту нужны короткие инструкции.
Он поднял трость и медленно, почти торжественно коснулся пола.
Звук получился сухой и уверенный — как отметка. Он хотел просто проверить. Но звук вышел как утверждение.
Платформа будто подтянулась, стала чуть более уверенной, как если бы механизм получил подтверждение: элемент на месте.
И он вдруг понял, что не помнит лица Анны. Он помнил её присутствие, её направление, её отказ ждать — но лицо расплывалось. Это было хуже всего: важное оставалось как принцип, а важное как человек исчезало. Так и происходит ассимиляция: сначала умирают детали, потом остаётся схема.
Он попытался удержать лицо в памяти — на секунду получилось: тёмные волосы, спокойные глаза, выражение усталой решимости. Но как только он попытался «приблизить», изображение рассыпалось, как газетный текст. Память здесь тоже подчинялась правилам. Память не должна держать чужое. Память должна держать роль.
Он услышал голос.
Не объявление. Не динамик. Голос прозвучал рядом с ухом, как мысль, которую произнесли вслух:
— Сохраняйте дистанцию.
Он обернулся. Никого.
Голос повторился тише:
— Сохраняйте.
Это было не пассажирам. Это было ему.
Он подошёл к краю платформы и заглянул в тоннель. Темнота там была как горло. В этом горле что-то дышало — не слышно, но ритм чувствовался, как чувствуешь трогание поезда ещё до движения.
Он выпрямился и посмотрел на табло.
ОЖИДАНИЕ.
Он прошептал:
— Ожидание.
Слово не прозвучало чужим. Оно прозвучало как название его самого. Он понял: пока сопротивляешься, слово остаётся снаружи. Как только произносишь — оно внутри.
Он снова ударил тростью по полу.
Звук был чёткий. Правильный.
Внутри стало тихо — не вокруг, а в нём. Будто собственный шум — мысли, раздражения, попытки вспомнить — выключили. Осталась функция: стоять, смотреть, говорить.
И тогда он понял, что растворение — это не момент, когда тебя «забирают». Растворение — это момент, когда ты перестаёшь удерживать себя сам.
Он снял фуражку и посмотрел на неё, как смотрят на вещь из жизни до процедуры. Фуражка была чистая, аккуратная, без потёртостей. Настоящая вещь, прожившая годы смен, должна быть изношенной. Здесь вещь была реконструкцией.
Он положил фуражку на лавку.
Это было похоже на отказ от имени.
В тоннеле снова появлялся свет. Поезд приближался.
Он не отступил. Стоял ровно, как стоял много лет, встречая составы. Теперь он встречал не поезд. Он встречал совпадение.
Поезд остановился. Двери раскрылись. В окнах лица. Улыбки.
Он увидел своё отражение в стекле двери вагона. Отражение улыбалось. И на этот раз улыбка была синхронной — не опережала и не запаздывала. Правильной. Согласованной.
Он не почувствовал боли. Не почувствовал ужаса. Он почувствовал спокойствие — то самое опасное спокойствие, которое приходит не от принятия, а от отключения.
Он шагнул не вперёд и не назад — он шагнул внутрь роли.
И в этот момент поезд не забрал его телом. Он даже не вошёл в вагон. Он просто перестал быть тем, кто может сделать шаг не по инструкции.
Поезд ушёл. Платформа снова стала пустой.
Часы всё так же показывали 14:12.
На табло светилось ОЖИДАНИЕ.
А посреди платформы стоял Контролёр — ровный, аккуратный, с тростью в руке; и если бы кто-то сейчас появился в конце платформы, он бы сказал привычным голосом, без угрозы и без утешения, без злобы и без сочувствия — так, как говорят правила:
— Вы задержались.
И сам уже не вспомнил бы, что когда-то у этого голоса было имя, дом и ключи, форму которого он больше не мог представить.
Продолжение следует...
Маленький мальчик стоял на пороге комнатушки и тер глазки. Нежич с широко раскрытыми глазами уставился на него, как на чудо, явившееся после взмаха руки священника Первобога. Заспанное лицо ребенка не отразило ни капли изумления от того, что он увидел сидящего рядом с его матерью дланника. А вот сестра-кровавица не на шутку обеспокоилась.
— Я сейчас приду, — всплеснула руками Филька, подскочила к мальчонке, взяла его за руку и вывела из комнаты, что-то шепотом приговаривая.
Вот внезапность-то какая! Нежич неспроста удивился ребенку, который назвал сестру-кровавицу мамой. И дело не в том, что они не могли иметь детей, нет. Иметь-то они как раз могли, нужные для этого органы у них удалить не смогли. Колдуны пытались, экспериментировали, ставили сотни опытов... Некоторые вполне себе безчеловечные. Но в конечном итоге оказалось, что лучшее чутье появлялось только у тех кровавиц, которые имели всю женскую сущность в полностью здоровом состоянии. Охотник не вдавался в подробности и не читал умных книг на эту тему, что хранятся в огромнейшей библиотеке Длани, поэтому причин такому странному явлению он объяснить не мог.
Однако одно он помнил отлично. Сестрам-кровавицам нельзя было иметь детей. Это было, наверное, единственным строжайшим запретом, который ни одна охотница не нарушала никогда. А все почему? Да потому что сущность кровавицы была тонко нацелена только на поиск и убийство упырей — в этом заключалась сама их жизнь. Но тогда, когда оружие, созданное для одного-единственного предназначения, отягощалось ношей в виде рожденного им дитя, то судьба его была незавидна. Кровавица переставала быть охотницей, материнский инстинкт начинал брать верх, перебивать ее сущее.
Тупилось могучее оружие, ржавело.
Но у Фильки вроде бы получилось отыскать упыря, несмотря на то, что с ней всюду таскался маленький сынишка. Впрочем, нечисть еще живая, поэтому какие-либо выводы Нежич делать не стал.
Охотник отхлебнул воды из мешка, и пошел на выход. Материнские чувства — вещь великолепная, но на них далеко не уедешь. А сейчас нужно было не ждать, пока Филька успокоит ребенка, а найти Мешича. Найти до того, как тварь загрызет еще кого-то из селян.
И только он вышел за порог, как получил удар чем-то тяжелым по затылку. В глазах потемнело и удара о дощатый пол Нежич уже не почувствовал.
***
Дланник пришел в себя и застонал. Голова так трещала, будто по ней прилетела лапа проснувшегося посреди зимы медведя.
— Филька, с-сука, — выдавил он, ощупывая шишку на затылке. Девка захотела сама справиться с упырем, суть взяла верх над здравым рассудком и направила ее на... Чистейшее самоубийство.
Сущность сестры-кровавицы вряд ли сможет действовать в полную, заглушаемая материнским инстинктом. В везение Нежич не верил, как и в то, что Первобог сегодня решит снизойти на землю и почтить своей милостью битву против богопротивной нечисти.
Все это Нежич обдумывал уже во время того, как сбегал со второго этажа в кабак. Дверь на улицу оказалась запертой снаружи — Филька постаралась. Охотник, не долго думая, выбил ее, сломав засов. Владелец постоялого двора погорюет, конечно, но что-то сказать против дланника не сможет.
Ночь все так же окутывала спящую глубоким сном деревню, теплый ветер слегка обдувал Нежича, принося разные запахи. Полыни, меда, дерьма и спирта. Но учуять вурдалака или кровавицу было невозможно, поэтому он сорвался с места и побежал. Наудачу.
Остановился дланник на ближайшем перекрестке из-за резкого чувства, ударившего в нос. Пахло металлом, а это значит, что где-то рядом пролилась кровь. Охотник быстро втягивал ноздрями воздух, больше напоминая сейчас собаку, нежели человека.
Вон там! В доме!
Нежич стремительно сорвался с места, оставив в земле вдавленные отпечатки обувки. Перемахнул невысокий забор, подбежал к избе и сходу снес еле держащуюся на петлях дверь. Дерево разлетелось на щепки, дланник на ходу обнажил меч и залетел вместе с ветром внутрь.
Глаза за мгновение привыкли к темноте, и Нежич понял, что пришел как нельзя вовремя. Упырь стоял возле стены слева и держал Фильку за горло, прижимая рукой к стене. Сильная тварь, даже не напрягается особо!
В углу лежал Варка. Местный пьянчуга. Точнее две его половины. Разорванный еще был жив, хоть ему и оставалось буквально несколько ударов сердца. Он тихо хрипел, кровь стекала тонкой струей из его рта на грязный пол, а руки слепо шарили по выпавшим кишкам. Глаза его смотрели перед собой и не обращали внимания на охотника, уже рванувшегося к вурдалаку.
Нечисть, услышав ворвавшегося в избу с грохотом охотника, начал поворачиваться к нему. Морда монстра была вся запачкана кровью. Человеческой кровью. Вурдалак вжал сестру-кровавицу в стену, бревна затрещали от нагрузки. Другой рукой он захотел отмахнуться от меча дланника, но Нежич в последний момент крутанул кисти рук так, что они щелкнули. Клинок, изначально летевший в голову чудовищу, вдруг ушел чуть ниже и полоснул упыря по левой стороне груди, оставив неглубокую рану.
Тварь взвыла и отпустила Фильку. Девушка со стоном упала на пол, попыталась поднять голову, но безуспешно.
Нежич снова нанес удар, но в этот раз монстр отпрыгнул. Недалеко, но этого хватило, чтобы не получить мечом по коже. Дланник надеялся на то, что переломанный вурдалак еще не успел восстановить силы до конца. Его упадок сил мог выступить самым надежным союзником в бою. Но упырь, судя по всему, успел почти что полностью восстановиться, благодаря бедняге Варке.
Внезапно в голове у охотника зашумело, глаза будто бы застлала полупрозрачная пелена, искажавшая все вокруг. Черты вурдалака смазались, из-за чего следующий удар дланника рассек только воздух и не добрался до плоти противника.
А через мгновение наваждение ушло, и тварь снова стала видна во всем своем великолепии. Охотник в очередной раз удивился силе, которой обладало чудовище. Далеко не каждый упырь сможет залезть в голову к дланнику и выбить его из равновесия хотя бы ненадолго. Какие тогда эта тварина умеет показывать иллюзии смертным?
Вурдалак понял, что фокус с наваждением не возымел должного эффекта, и решил сбежать. Упыри хоть и сильны, но и довольно трусливы. Видимо тварь решила, что по одиночке с дланником или сестрой-кровавицей драться гораздо проще, нежели сразу с обоими. Он резко сорвался с места. Кости, еще не успевшие срастись до конца после падения, хрустнули. Тварь рыкнула, от резкой боли, а в следующий момент ставни на окне с грохотом вылетели наружу вместе с темным силуэтом монстра.
Отпускать вурдалака Нежич не собирался. Где его потом искать? В окрестных лесах? Поэтому тело охотника рвануло вперед еще до того, как он успел осознать происходящее. Мгновение — и он уже летит в прыжке через окно, падает на землю и выбрасывает руку с клинком вперед. Еще одно мгновение — меч слегка задел ногу убегающего упыря. Рана, которую дланник только что оставил на теле чудовища, была несмертельная. Но сейчас Нежичу важно было остановить его.
Нечисть споткнулась и упала лицом вниз. Охотник вскочил и сразу же оказался возле уже перевернувшегося на спину упыря. Замахнулся, стараясь успеть отсечь голову до того момента, пока клыкастый не очухался, но рубануть не успел.
— Стой! — прохрипело чудовище. Нежич вздрогнул. Он не ожидал, что вурдалак обратится к нему голосом. Не умеют они в своем истинном обличие разговаривать, как человек.
— Дланник, это... — продолжил хрипеть сотник. — Не спеши. Давай договоримся, а?
Нежич отпустил руку с клинком, но прятать оружие не стал. Он не считал себя юнцом, которого мог заговорить любой монстр, но любопытство все-таки советовало ему выслушать. Не каждый день лежащий на земле израненный вурдалак предлагает тебе договориться.
— Дай угадаю, — насмешливо ответил охотник. — Сейчас ты предложишь мне, чтобы я отпустил тебя подобру-поздорову, а взамен расскажешь мне какую-нибудь интересующую меня историю? Наверняка ты, Мешич, исходивший со своей сотней все окрестные земли, знаешь кто куда спрятался.
Упырь растянул пасть в подобие улыбки. Белый лунный свет выхватил крупные окровавленные клыки. Зубы вурдалака растут на протяжении всей его жизни. Эта тварина жила уже довольно долго, прикинул Нежич. Лет сто, не меньше.
— Не совсем так, дланник. С одним ты угадал. Я действительно расскажу тебе, где живет одна ведьма. Она... работала на меня. Снабжала всякой всячиной.
— Человеческой кровью?
Вурдалак кивнул, поднялся и сел на корточки.
— Ей, родимой. Да и не только. Безделицами всякими, которые еще с Великого Побоища остались. Охранный камень, например, как ты думаешь, откуда у меня? Если бы не он, кровавица давно бы уже поняла, кто тут на самом деле кровосос.
— Ну и где же она? — беззаботно спросил дланник.
— Ага, щас, так я тебе и рассказал сразу. Чтобы ты мне голову отсадил? — огрызнулся сотник.
— Ну и чего ты от меня хочешь? Помимо клятвенных слов, вроде "отпущу", "жизнь дарую, да и в догонку даже пинка не отвешу".
— Фильку, — медленно прохрипело чудовище.
— Тебе действительно больше не с кем в постель лечь? — хохотнул Нежич. — Ты и так страхолюдина, а уж в этом облике и подавно. Не думаю, что она даже за деньги тебе даст.
Упырь дернулся, будто от удара, но стерпел оскорбления и спокойно продолжил:
— Нет, я хочу ее убить. Отдай мне сестру-кровавицу. Ты не представляешь, сколько я с ней натерпелся. Преследовала месяцами, но учуять, естественно, я ее не мог. Знал только, что идет по следу, сука такая. Люди рассказывали, как ходила по тем местам, где я с сотней шел, и расспрашивала про упрыря какая-то баба. А много ли девок будут сами вурдалака искать? Нет! Так до меня и дошло, что на мой след кровавица напала. И свидеться удалось только тут, в Вероместье. Если бы не ты, Нежич, я бы убил ее уже сегодня ночью. Ведь я специально так на показ сожрал того мужичка... Знаешь, а ведь я не злодействовал, много душ не губил, меру знал, чтоб думали всегда на дикого зверя. Да и выпивал, по сути всяких пьяниц, бандитов, да уродов, которые и так жизни не заслуживали.
— Какой ты благородный, — покачал головой Нежич. — Вершитель судеб простых смертных. А знаешь, это делает тебя еще более чудовищем, нежели обычного упырька. Те не прикрываются пламенными речами и не пытаются себя выгородить. Жрут и все. Точка.
— Ты и вправду будешь сейчас раговоры говорить о выпитых? Их уже здесь нет, как ты мог заметить, — насмешливо прохрипел вурдалак и глянул в сторону избы. — Отдай Фильку. Я и так почти ее почти закончил. Отдашь — клянусь мертвыми богами, что не трону ни одного жителя этой уже затрахавшей меня деревни. Ну и ты получишь свою выгоду. Соглашайся, дланник!
— Станешь жрать в другом селе других людей? Разница-то какая? Одни по твоему мнению больше заслуживают жизни, нежели другие, просто потому что ты ими откупился?
Сотник осклабился и захохотал.
— Ты ведь тоже чудовище. Вы, дланники, в целом не совсем люди. А ты еще и Нежич. Такое имечко не дают просто так, верно?
— Не твое дело, — хмыкнул охотник. — Тварь я, наверное, даже похуже твоего. Но крови невинных на мне нет. Ты мне лучше скажи, сотник. Святошу ты отравил?
Тот кивнул.
— Заподозрил что-то после пропажи моих двух ребят. Начал разнюхивать, нашел их трупы, который я прикопал в двух верстах отсюда. И стал задавать неудобные вопросы, которые привели его к очень удобному месту в земле возле его же церкви.
Нежич ухмыльнулся. Ожидаемо, на самом деле. Первобог хранит своих верных и преданных слуг от болезней. Священники особо не распространяются перед народом о своей чудо-способности, но дланник об этом знал давно. Видел он как-то одну деревушку. Небольшую, всего-то на пару сотен человек. И пришел он туда уже после того, как на селян накинулась хворь, да такая, что вымерли все за два дня. Выжил только священник, который и рассказал дланнику о произошедшем. А заодно и об охране Первобога от всяческой заразы.
Поэтому в то, что болезнь унесла священника, Нежич не поверил сразу.
Охотник удовлетворенно кивнул, получив ответы на все свои вопросы. В живых оставлять вурдалака он, конечно же, не собирался. Он старался уничтожать всю нечисть на своем пути, хоть это и не входило в обязанности дланника. Нежич крепче сжал рукоять меча, как вдруг в нем что-то изменилось. На один удар сердца, не больше, но он почувствовал какую-то легкость и безмятежность, которую не ощущал уже очень и очень давно. Пропало это чувство также моментально, как и появилось, а затем он услышал дивную песню. Прекрасные звуки лились и окутывали его без единого спетого слова. Звучала одна только мелодия. И в ней были множество струнных и духовых инструментов, слитых воедино.
Все это создавала не труппа актеров. Нежич посмотрел на избу и увидел обессиленную Фильку, опершуюся на стену. Ее голосовые связки, видоизмененные еще более 150 лет назад, вытворяли с воздухом такое, отчего тот послушно вливался в уши наикрасивейшей песней.
Вурдалак медленно встал, завороженный звуками, нацеленными только на него одного, и побрел к сестре-кровавице. Он переставлял ноги, словно тряпичная кукла, подчиняющаяся командам закулисного кукловода. Впрочем сейчас почти что так и было.
Филька пела и ждала, сама не в силах пойти навстречу сотнику, чтобы исполнить свое предназначение. Шаг. Еще один, третий. Несколько мгновений отделяло кровососа от кровавицы, похожую сейчас на самую настоящую паучиху, которая своей песней-сетью притягивала к себе добычу.
— Мама?! Мама!!!
Детский крик ворвался на поле боя и разорвал мелодию, держащую вурдалака под контролем.
За забором на дороге стоял сын Фильки. Он смотрел на чудовище перед его матерью, и кричал, срываясь на визг. Потому что больше ничего ребенок сделать не мог. Песнь кровавицы оборвалась, Филька повернула голову и широко раскрывшимися глазами посмотрела на свое дитя. Рот ее только начал приоткрываться, но крикнуть последние слова сыну она не успела.
Упырь налетел на нее, словно голодная собака. За два укуса он перегрыз ей шею и ударом лапы отшвырнул голову в сторону паренька.
Полный ужаса вопль, казалось, отразился от стен домов. Сын сестры-кровавицы смотрел на голову своей матери, лежащую за забором на расстоянии вытянутой руки, и кричал. Безысходность, страх и отчаяние смешались в этом протяжном почти что вопле.
Ребенок уже не видел, что Нежич подбежал к вурдалаку и за один удар снес ему голову. Обезглавленные тела кровососа и охотницы, почти достигшей своей цели, упали наземь практически одновременно.
***
Нежич уже вторые сутки ехал по тракту. Дорога должна была привести его к одной из крепостей Длани, где охотника ждал долгожданный отдых.
Два дня назад он уехал из Вероместья. Утром сразу же после сражения с упырем. Дланник знал, что мог предотвратить смерть Фильки, если бы сразу убил сотника, лежащего на земле и просящего сделку. Он мог воспользоваться шансом и отсечь твари голову, пока он брел по зову кровавицы.
Но случилось то, что случилось. Нежичу было жалко девчонку. Не по своей воле она явилась на свет с сущностью, жаждущей убийства кровососов, не она была в этом виновата. Но все же некоторая вина на охотнице лежала. Сына ей рожать не следовало, что, в конечном итоге, и стоило ей жизни.
Дланнику было жаль и ребенка, увидевшего жуткую смерть своей матери. Мир жесток. Такое происходит сплошь и рядом. Где-то бродячий некромант разворошит детское кладбище и направит уже истлевшие останки в дома своих родителей. В другом месте озверевший волколак порвет всю свою семью... Всего не перечесть. Но сейчас Нежич сжалился над невинным дитем.
Сзади охотника на лошади трясся дрожащий семилетка. Единственное, что он сказал за двое суток дланнику — свое имя. Крес.
Сбоку к седлу был приторочен плотный кожанный мешок, подпрыгивающий в такт ходу лошади. Внутри лежал маленький кусочек Фильки, который Нежич был обязан взять с собой. Иначе Крес не выжил бы и дня пути. Ведь дети у сестер-кровавиц не могут жить после их смерти, если рядом нет сердца их матери.
Сердца, что будет биться, пока жив ребенок.
Продолжение следует...
Предыдущие части:
Хей-хей! Прошу прощения, шо пропал на неделю. Чинить отопление во время холодов в минус 30, когда ты нихрена в этом не разбираешься, да и еще экстренно на это бабки искать — такое себе, блэт, занятие) Но теперь дома снова тепло, все обогреты. Это главное.
Дальше будет постабильнее, буду либо раз в день, либо через день выпускать главы, уж не потеряюсь теперь)
И-и-и всем прекрасной рабочей недели, не унываем! Буду стараться скрасить ваши вечера главками. Так шо всех обнял, приподнял, на седло к Нежичу закинул. Катитесь в путь далекий вместе с ним и ссылочками:
з.ы. не, ну а шо. Пятихатку мне на оплату штуки по созданию обложек собрали же всем миром. может и тут проканает, откуда ж я знаю)
Коридор не начинался — он уже был, как будто Анна не вошла в него, а просто в какой-то момент обнаружила, что идёт по прямой линии между двумя состояниями, одно из которых ещё называлось «квартира», «работа», «улица», «жизнь», а другое пока не имело слова; и именно отсутствие слова делало это место опаснее, чем любой крик или любой удар в дверь.
Свет был ровным, почти ласковым, но не тёплым, и от этого казался хирургическим: он не согревал, он показывал; он не создавал тени, он вырезал их, оставляя на полу только бледные, плохо различимые пятна, как будто сама возможность спрятаться здесь считалась нарушением. Анна шла осторожно, без суеты, и удивлялась тому, что не чувствует паники: паника обычно приходит, когда ты понимаешь, что происходящее тебя касается, что оно требует от тебя реакции, что оно давит; здесь же давление было другим — не сверху и не со всех сторон, а изнутри, как ожидание, которое не торопит, но и не отпускает.
По обе стороны тянулись двери. Их было много — слишком много для нормального коридора, и это «слишком» не раздражало, а настораживало: когда архитектура нарушает бытовую меру, она делает это не случайно, а чтобы ты почувствовал, что попал в систему, где меры другие. Двери различались деталями — где-то металл, где-то дерево, где-то пластик, — но каждая выглядела так, будто она предназначена не для прохода, а для выбора; и Анна, глядя на них, неожиданно ясно понимала, что чужие выборы не имеют к ней отношения.
За одной дверью дышали, и это был не образ: с той стороны шёл ровный, влажный, тяжёлый вдох-выдох, как у человека, который спит в душной комнате и видит кошмар, не просыпаясь. За другой слышалось бульканье воды — не журчание крана, а именно бульканье, будто кто-то пытался говорить, но вместо воздуха в горло входила жидкость. За третьей звучал смех — детский, звонкий, но неправильный: не «страшный», а «неуместный», потому что смех требует людей, а коридор не пах людьми — он пах пустотой и стерильной штукатуркой.
Анна не открывала. Не из храбрости и не из осторожности — просто из ясного ощущения границы: она знала, что эти комнаты не её, что они написаны не под её почерк, как полотна в музее, когда ты видишь чужую руку и не путаешь её со своей. Её собственный кошмар — если он вообще существовал — не находился за этими дверями. Он был где-то дальше.
Она шла, и по мере движения стены меняли оттенок. Это не выглядело как «магия», потому что изменения были слишком плавными, слишком бытовыми — словно краска просто выгорала от времени, — но Анна помнила, каким был коридор в начале: зеленоватым, как обои в её подъезде, потом серым, потом почти молочным, и теперь он становился бесцветным, как лист бумаги, на который ещё не нанесли текст. Ей пришла мысль, простая и неприятная: место готовит поверхность, чтобы на ней можно было что-то написать.
Она оглянулась один раз — не потому что пожалела, а потому что тело иногда требует проверить, не исчезла ли реальность за спиной. Коридор уходил назад, но не в бесконечность: он терял резкость, растворялся, становился похожим на воспоминание о коридоре. Цвет там уже не был зелёным — он был как будто зелёным, и это «как будто» было хуже любой стены: оно означало, что возвращаться можно, но вернёшься не туда.
Через несколько десятков шагов пространство расширилось так резко, что Анна невольно остановилась, словно ступила на край площади. Перед ней открылся зал — высокий, со сводами и колоннами, с тем самым вокзальным ощущением, когда потолок слишком далеко, а человек внизу слишком мал, чтобы чувствовать себя уверенно. Запах изменился: к стерильной штукатурке добавились пыль и металл, как на старых станциях, где воздух держит в себе память о тысячах проходов и ожиданий.
Вокзал был пуст. Не «пустой после закрытия», не «пустой ночью», а пустой как идея вокзала, когда из него убрали людей, но оставили всё, что должно убедить тебя, что это вокзал: скамейки, табло, стеклянные двери, колонны — и часы.
Часы висели на стене и показывали 14:12. Анна задержала взгляд, ожидая, что секундная стрелка сделает хотя бы один шаг — мозг цепляется за такие мелочи, когда он пытается вернуть привычное. Стрелка не двигалась. Часы были не сломаны и не остановлены — они просто не считали. Как будто время здесь не течёт, а ждёт, и ждать — его единственная работа.
В стеклянных дверях она увидела своё отражение и почти удивилась: лицо было её, без искажений, без чужих улыбок, без того неприятного чувства, когда зеркало показывает тебе не тебя, а версию тебя, которую кто-то подсунул. Она подняла руку — отражение подняло руку. Это должно было успокоить, но успокаивало слишком сильно; а здесь всё, что успокаивает слишком сильно, пахнет наживкой.
На скамейке лежал журнал. Анна подняла его, перелистнула — бумага была плотной, настоящей, пахла типографией, но текст расползался к краям, как мокрые чернила: заголовки ещё держались, а предложения уже теряли смысл, слова становились набором букв, а даты превращались в неопределённость. Было ощущение, что кто-то попытался воспроизвести человеческую информацию и бросил на полпути, потому что «содержание» оказалось сложнее, чем «форма».
— Не всем дальше, — сказал голос.
Он не прозвучал из динамика и не дал эха, как дал бы настоящий звук в таком зале. Он прозвучал спокойно, буднично — как фраза контролёра, который повторяет правило в десятый раз за смену. Анна повернула голову.
У колонны стоял старик в форме. Форма была старого образца — не театральная “ретро”, а именно старого, будто её носили по настоящим документам. Он опирался на трость, но трость выглядела не как помощь, а как знак: предмет, который важно держать, потому что предметы здесь держат смысл.
Анна не подошла ближе — остановилась так, чтобы между ними оставалось расстояние, которое можно назвать “дистанцией”, и которое место наверняка бы одобрило.
— Почему? — спросила она.
Сама удивилась: вопрос вышел ровным. Слишком ровным, как будто ей аккуратно выдали дозу спокойствия, чтобы она не сорвалась.
Старик смотрел на неё так, будто видел не лицо, а маршрут.
— Потому что не у всех есть причина, — ответил он.
Не угроза. Не мораль. Инструкция.
Анна почувствовала, что если начнёт объяснять, объяснение станет частью механизма. Поэтому она сказала коротко — так, чтобы это было правдой без деталей.
— Я ищу.
— Кого? — старик спросил без интереса. Как формальность на пропускном пункте.
Анна на секунду ощутила укол: имя — это дверь. Назовёшь — и оно запомнит. Но она всё равно произнесла. Тихо. Не потому что верила, что это поможет, а потому что имя удерживало её самой.
— Артёма.
Старик кивнул медленно, будто отметил галочкой пункт.
— Тогда у тебя есть направление, — сказал он. — Только не перепутай его с выходом.
Анна проследила за его взглядом — и сначала не увидела ничего: ни двери, ни стрелки, ни таблички. Потом лестница стала заметной. Не выросла, не появилась — просто сдвинулась в её внимание, как предмет в комнате, который ты не замечал, пока тебя не ткнули в него пальцем. Широкие ступени уходили вниз. У первой ступени воздух был прохладнее и плотнее, как в подземных переходах, где запах железа смешивается с камнем.
— Это вниз, — сказала Анна скорее себе, чем ему.
Старик чуть наклонил голову.
— Здесь «вниз» — это просто… ближе, — ответил он. И добавил тем же будничным тоном: — Не стой под часами. Они любят тех, кто ждёт.
Анна сделала шаг к лестнице. Старик её не остановил. Это было важнее любых слов: место не толкало, не заманивало, не удерживало — оно фиксировало. Она выбрала.
Она спускалась, и чем ниже становилось, тем сильнее ей казалось, что наверху что-то меняется, хотя она не оглядывалась. На середине лестницы она всё-таки оглянулась — не из любопытства: в теле возникло резкое ощущение опасности, как будто кто-то подошёл слишком близко.
Зал наверху стал другим. Свет потускнел — не выключился, а как будто отступил. Колонны покрылись трещинами тонкими, как паутина. А часы на стене выглядели так, будто их ударили изнутри: стекло раскололось, и трещины совпали с положением стрелок, будто время здесь ломается по той же линии, по которой оно застывает. В глубине тьмы шевельнулось что-то — не фигура и не тень, а движение, как если бы пустота сгущалась и проверяла, смотрит ли на неё человек.
Анна отвела взгляд. Смотреть туда — значит признать, что это часть её пути. А она не хотела включать это в свой выбор.
Внизу лестница вывела её в город.
Сначала — почти нормальный: асфальт, витрины, деревья вдоль тротуаров, фонари, ровный свет, воздух “после дождя”. Всё было так «как должно», что Анна даже вдохнула глубже, будто проверяя: может быть, кошмар закончился. Но через секунду стало ясно: нормальность здесь не настоящая, она реконструированная.
Тишина была слишком плотной. Не «тишина после полуночи», когда слышно далёкий двигатель и чужой смех, а тишина без фонового мира. Витрины выглядели правильными, но на стекле не было отпечатков и разводов. Деревья стояли, но листья не шевелились, хотя Анна ощущала прохладу. Машины на парковке были, но выглядели как декорации: без грязи на колёсах, без мелких следов эксплуатации. Даже капли на крыше одной машины блестели слишком одинаково — словно их расставили пинцетом.
Она пошла вдоль улицы и заметила ещё одну неправильность: тени от фонарей тянулись не туда, куда должны. Они уходили вперёд, как стрелки. Если в обычном городе тень просто сопровождает тебя, то здесь тень указывала. Анна не хотела идти туда, куда “указывают”, но понимала: сопротивление здесь тоже может быть включено в сценарий. Иногда проще идти, не споря, чтобы сохранить силы для момента, где спор имеет смысл.
Она проходила мимо окон — и в некоторых, на периферии зрения, мелькало движение, словно кто-то стоит внутри и наблюдает. Когда Анна поворачивала голову, окно снова становилось пустым. Она не стала проверять. Это был фоновый страх, тот самый, что не прыгает на тебя, а просто идёт рядом и держит руку на твоём плече.
— Черновик… — сказала она себе тихо.
Не для красоты — чтобы услышать свой голос и убедиться, что он принадлежит ей.
Слова не растворились. Они вернулись слабым эхом. И вместе с эхом вернулось ощущение, что город услышал и запомнил. Анне это не понравилось, и она больше не говорила вслух.
Пока не услышала звук.
Вдалеке прозвенело металлическое — коротко, конкретно: будто монета или жетон упал на рельсы. Звук был настолько реальный, что Анна остановилась.
Она пошла на него, и по мере приближения улица менялась: вывески становились смазаннее, буквы теряли решимость быть буквами, превращаясь в намёки на названия. Почтовые ящики имели номера, но не имели фамилий. На остановке лежала газета — и когда Анна подняла её, предложения внутри складывались и распадались, как сон: смысл ускользал, но структура упрямо пыталась выглядеть как новость.
Форма без содержания. Черновик жизни.
Она дошла до входа в метро.
Станция не имела названия. Надпись была начата, но не завершена — будто рука остановилась в середине слова, потому что забыла, как дальше. Двери были стеклянные. Стекло отражало Анну нормально — ровно до того момента, пока она не заметила на краю отражения ещё одно.
Силуэт стоял чуть не там, где мог бы стоять человек. Он был “чуть дальше” и “чуть ближе” одновременно, как ошибка перспективы. Он смотрел не на её глаза — а на уровень плеча, туда, куда обычно смотрят камеры наблюдения.
Анна ощутила раздражение. Не страх — злость, знакомую и человеческую: злость на то, что её оценивают не как человека, а как объект. На то, что её “снимают” без разрешения.
— Зачем ты идёшь? — раздался шёпот.
Он прозвучал не снаружи и не из динамика. Он прозвучал как мысль, вложенная в голову так аккуратно, что ты мог бы принять её за свою, если бы она не была слишком чужой по интонации.
Анна не стала отвечать «потому что мне страшно» или «потому что я не знаю». Она сказала так же коротко, как в зале.
— Чтобы найти.
Шёпот затих, будто место удовлетворилось качеством ответа. И это было самым неприятным: система оценивает не слова, а внутреннюю решимость — и, получив нужное, перестаёт спорить.
На земле у входа лежал жетон — старый, потёртый, с вытертой поверхностью, как у предмета, который долго носили в кармане, сжимая его в кулаке. Металл был холодный, но нормальный. Бытовой. От этой нормальности стало почти легче.
Анна подняла жетон. Повернула в пальцах.
На секунду ей показалось, что цифры на нём дрогнули — как на умирающем табло. Мелькнуло чужое время, чужая метка. Потом всё застыло.
Она не стала проверять ещё раз. Проверка превращает сомнение в факт, а факты здесь иногда оказываются ловушками.
Стеклянные двери дрогнули, словно от сквозняка — хотя сквозняка не было. Движение было слишком деликатным, чтобы быть механикой: двери реагировали не на воздух. На решение.
Анна приблизилась — и в отражении снова мелькнул силуэт. Теперь он был чуть ближе, чем прежде, будто подошёл, пока она не смотрела. Она задержала взгляд — и на мгновение увидела не лицо, а намёк на улыбку, тонкую, почти вежливую, как у человека, который знает, что спорить уже поздно.
Анна отвернулась, взяла ручку и потянула.
Дверь открылась без сопротивления.
Запах внутри был иной: пыль, железо, влажный камень, как в метро летом, когда вентиляция гонит сырую глубину. Но в этом запахе было ещё что-то — тонкое, почти сладковатое, как запах старой бумаги. Анна вдруг поняла: подземка здесь — не просто транспорт. Это архив. Место, где хранятся переходы.
Она шагнула внутрь — не потому что её толкнули и не потому что ей некуда было деваться. Она шагнула потому, что решила: шагнуть — её выбор, даже если место считает иначе.
Двери начали закрываться, и в этот момент на стекле проступила ладонь.
Она появилась не как рука человека, проведённая по стеклу. Она проявилась изнутри — тёмная, длиннопалая, слишком крупная. Пальцы медленно скользнули вниз, оставляя бледный след, будто стекло поддалось и запомнило прикосновение. Анна замерла не от страха — от того неприятного ощущения, когда тебя трогают без согласия.
Ладонь исчезла. След держался секунду — и растворился, будто стекло “передумало” быть доказательством.
Двери закрылись.
Тишина внутри станции стала другой: подземной, давящей на уши, как вода. Анна услышала, как где-то далеко, в глубине тоннеля, идёт гул — не громкий, но ритмичный, уверенный. Не звук поезда, который приближается. Звук механизма, который проснулся.
И на секунду ей показалось, что метро здесь — не транспорт, а горло, и она только что сделала шаг внутрь чужого дыхания.
Она пошла вперёд, потому что остановиться означало бы ждать, а ждать — это то, что этот мир умеет делать лучше человека. По стене тянулась линия плитки — слишком чистой, слишком ровной, “новой”. Но на одной плитке, на уровне глаз, кто-то оставил царапину — тонкую, как надрез. Рядом — едва заметный след пальца: кто-то до неё уже стоял здесь и проверял, настоящая ли стена.
Анна коснулась царапины. Плитка была холодной — и холод был нормальным, бытовым. Она почувствовала короткое облегчение и тут же поняла, почему оно опасно: место даёт тебе нормальность, как дают воду перед тем, как ввести иглу — чтобы ты не дёрнулся.
Вдалеке мелькнул свет — слабый, мерцающий, как от старого табло. Анна шла на него. И в какой-то момент услышала шаги позади — тихие, чуть запаздывающие, как отражение её шагов.
Она не оглянулась сразу. Она знала: если оглянуться, увидишь либо пустоту, либо то, что должно убедить тебя в правильности страха. Она оглянулась только тогда, когда шаги совпали с её шагом слишком идеально, чтобы это было эхом.
Позади было пусто.
Но на полу, на плитке, лежал отпечаток — один-единственный след босой ступни. Мокрый. Свежий. Как будто кто-то только что вышел из воды и исчез, не высохнув. Рядом с отпечатком тянулась тонкая полоса — будто кончиком пальца по пыли провели линию. Линия изгибалась так, что напоминала улыбку.
Анна посмотрела на след. Потом — на пустоту. И впервые за всё время ощутила настоящий страх: не громкий, не истеричный — тихий, внимательный. Страх не того, что её убьют, а того, что её можно переписать так же легко, как здесь стирается название станции.
Она выдохнула медленно — и пошла дальше.
Потому что всё равно искала человека.
И потому что теперь понимала: чем дальше она пойдёт, тем яснее будет становиться это место — и тем меньше у неё останется права делать вид, что ясность ей не нужна.
Продолжение следует...
В аудиоформате (подчеркну - именно звук без видео) аудиокнига полностью опубликована тут: https://boosty.to/kka2012/posts/6298ec38-1a30-4316-b676-0109... в бесплатном доступе